Пролетая над гнездом кукушки - Страница 82


К оглавлению

82

Он как будто ни капли не боится. Улыбается мне.

Ему накладывают на виски графитную мазь.

– Что это? – Спрашивает он.

– Проводящая смазка, – говорит техник.

– Помазание проводящей смазкой. А терновый венец дадут?

Размазывают. Он поет им, и у них дрожат руки.

– Крем «Лесные коренья» возьми…

Надевают штуки вроде наушников, венец из серебряных шипов на покрытых графитом висках. Велят ему прикусить обрезок резинового шланга, чтобы не пел.

– …И ва-алшебный ланолин…

Повернуты регуляторы, и машина дрожит, две механические руки берут по паяльнику и сгибаются над ним. Он подмигивает мне и что-то говорит со шлангом во рту, пытается что-то сказать, произнести, резина мешает, а паяльники приближаются к серебру у него на висках… Вспыхивают яркие дуги, он цепенеет, выгибается мостом, только щиколотки и запястья прижаты к столу, через закушенную черную резиновую трубку звук вроде у-х у-х у! И весь заиндевел в искрах.

А за окном воробьи, дымясь, падают с провода.

Его выкатывают на каталке, он еще дергается, лицо белое от инея. Коррозия. Аккумуляторная кислота.

Техник поворачивается ко мне:

– Осторожнее с этим лбом. Я его знаю. Держи его!

Сила воли уже ни при чем.

– Держи его! Черт! Не будем больше брать без снотворного.

Клеммы вгрызаются в мои запястья и щиколотки.

В графитной смазке железные опилки, царапает виски.

Он что-то сказал мне, когда подмигнул. Что-то хотел сказать.

Человек наклоняется надо мной, подносит два паяльника к обручу на голове.

Машина сгибает руки.

Воздушная тревога.

С горы поскакал, под пулю попал. Вперед не бежит и назад не бежит, погляди на мушку и ты убит, убит, убит.

Выходим по тропе через тростник к железной дороге. Прикладываю ухо к рельсе, она обжигает щеку.

– Ничего, – я говорю, – ни с той, ни с другой стороны на сто километров…

– Хм, – говорит папа.

– Разве мы бизонов так не слушали – воткнешь нож в землю, рукоятку в зубы, стадо слышно далеко?

– Хм, – говорит он опять, но ему смешно. За железной дорогой длинный бугорок пшеничной мякины с прошлой зимы. Под ней мыши, говорит собака.

– Пойдем по железной дороге вправо или влево, сынок?

– Пойдем на ту сторону, так собака говорит.

– Собака рядом не идет, не слушается.

– Пойдем. Там птицы, собака говорит.

– А отец говорит, пойдем охотиться вдоль насыпи.

– Лучше за дорогу, к мякине, собака говорит.

Через дорогу… И не успели оглянуться, вдоль всей дороги люди, палят по фазанам кто во что горазд. Кажется, собака забежала слишком далеко вперед и подняла всех птиц с мякины.

Собака поймала трех мышей…

…Человек, человек, человек. . Высокий и широкоплечий, мигает, как звезда.

Опять муравьи, у, черт, сколько их, кусачие мерзавцы. Помнишь, мы попробовали, они оказались на вкус как укропные зернышки? Э? Ты сказал, не похоже на укроп, а я сказал, похоже, а твоя мама услышала и задала мне взбучку: учишь ребенка есть букашек!

Кхе. Хороший индейский мальчик сумеет прокормиться чем угодно и может съесть все, что не съест его раньше.

Мы не индейцы. Мы цивилизованные, запомни это.

Ты сказал мне, папа: когда умру, пришпиль меня к небу.

Фамилия мамы была Бромден. И сейчас Бромден. Папа сказал, что родился с одним только именем, родился сразу на имя, как теленок вываливается на расстеленное одеяло, когда корова хочет отелиться стоя. Ти а Миллатуна. Самая высокая сосна на горе, и я, ей-богу, самый большой индеец в штате Орегон, а может, и в Калифорнии и Аайдахо. Родился прямо на имя.

Ты самый большой дурак, если думаешь, что честная христианка возьмет такое имя – Ти а Миллатуна. Ты родился с именем – хорошо, и я родилась с именем. Бромден. Мэри Луиза Бромден.

А когда мы переедем в город, говорит папа, с этой фамилией гораздо легче получить карточку социального обеспечения.

Этот гонится за кем-то с клепальным молотком и догонит, если постарается. Снова вижу вспышки молний, цвета сверкают.

Не моргай. Не зевай, не моргай, тетка удила цыплят, гуси по небу летят… В целой стае три гуся… Летят в разные края, кто из дому, кто в дом, кто над кукушкиным гнездом… Гусь тебе кричит: води. . Два-три, выходи. (Перевод Андрея Сергеева.)

Это нараспев говорила бабушка, мы играли в игру часами, когда сидели у решеток с вяленой рыбой и отгоняли мух. Игра называлась «Не зевай, не моргай». Я растопыривал пальцы, и бабушка отсчитывала их, по слогу на палец.

Не зевай, не моргай (шесть пальцев), тетка удила цыплят (тринадцать пальцев, черной рукой, похожей на краба, отстукивает по пальцам каждый такт, и каждый мой ноготь смотрит на нее снизу, как маленькое лицо, хочет оказаться этим гусем, что летит над кукушкиным гнездом).

Я люблю игру и люблю бабушку. Не люблю тетку, которая удит цыплят. Не люблю ее. Люблю гуся, который летит над кукушкиным гнездом. Его люблю и бабушку, пыль в ее морщинах.

В следующий раз я увижу ее мертвой посреди даллз-сити на тротуаре, вокруг стоят в цветных рубашках индейцы, скотоводы, пахари. Везут ее в тележке на городское кладбище, валят красную глину ей в глаза.

Помню жаркие дни, предгрозовое затишье, когда зайцы забегали под колеса дизельных грузовиков.

Джой рыба в бочке после контракта имел двадцать тысяч долларов и три «кадиллака». И ни на одном не умел ездить.

Вижу игральную кость.

Вижу ее изнутри, я на дне. Я свинчатка, заряжен в кость, чтобы всегда выпадала та сторона, которая надо мной. Зарядили кость, чтобы всегда выпадал змеиный глаз, единица, а я груз, шесть бугорков вокруг меня, как белые подушки, та грань, на которую она ложится всякий раз, когда он кинет. Как зарядили другую кость? Тоже, конечно, на единицу. Змеиные глаза. Играет с жуликами, а они мной зарядили.

82